Keep your face always toward the sunshine and shadows will fall behind you.
— Walt Whitman
Мне было 12, когда случился 9/11.
Я помню общее броуновское движение из комнаты в комнату, из кухни в коридор, хлопающие двери, телефонные звонки — мамин голос, повторяющий «слава богу, с нашими все в порядке», и бабушкин допотопный телевизор показывающий, как самолет врезается и врезается и врезается в северную башню.
Кадры повторялись, мамины причитания повторялись, двери хлопали, а мною владело странное возбуждение. Таким не поделишься со взрослыми, они не поймут.
Закрывшись в комнате, я распахнула окно и высунулась наружу. Я пристально смотрела на улицы нашего маленького, в черте города, района. Старик катил тележку, дети визжали, догоняя друг друга у подъезда дома напротив, солнце заливало грушевое дерево.
Ничего не говорило о том, что мир треснул по швам, раскололся, обнажил свою страшную изнанку. Хотя мой опыт с апокалиптическими блокбастерами тогда был близок к нулю, я всматривалась в улицу, рассчитывая увидеть там хаос и панику. Но все выглядело как прежде.
Нет, не как прежде.
Ярче, насыщеннее, полнее. Вечернее солнце окрашивало грушу золотым, пожилой мужчина степенно шагал, колесики его тележки весело перекатывались, звонкий детский смех эхом отражался от девятиэтажки и разносился по двору. Это невозможно было выносить. Моя подруга Аня жила этажом выше. Телефон занимать было нельзя, поэтому я вызвала её по нашей секретной связи — веревочке, натянутой между этажами, на концах которой была стучалка, бившая по стеклу. Через несколько минут я услышала, как она открывает окно.
Наконец, я могла поделиться своей догадкой. Я спросила её, не думает ли она, что это конец света. Она ответила, что не знает, и добавила, что Америка — не Россия.
В отголосках разговоров я ловила «немыслимо, невозможно». Но мои ощущения были другими. Катастрофа, трагедия казалась мне реальнее реальности, нечто внутри меня освобождалось, раскрывалось, навстречу этому яркому миру за окном, оттененному ужасом рушащихся на другом континенте башен. Я чувствовала себя невероятно живой, потому что нечто неизбежное, страшное, что я всегда подозревала о мире, перестало притворяться, что его нет.
Потом были Дубровка, Беслан и внештатные школьные собрания, где учителя говорили «немыслимо, невозможно» и плакали. И я стояла в оцепенении, не зная, плакать мне или нет. В книге моего любимого автора были слова: «Мир — это жуткое место, и, к сожалению, все, что ты чувствуешь, — правда. Кожа мира — ткань, сплетенная из жал».
Что значит трагедия для тех, кому повезло уцелеть на этот раз, кому посчастливилось не потерять близких? Простому обывателю, как я, который сегодня привычно соберет свой рюкзак и поедет на работу в метро?
Опыт служит нам, когда осознается. Опыт страдания распарывает нас, застает врасплох. Сердце города гонит по артериям улиц толпы людей, с их болью, и каждый из них чувствует невозвратимость утраты. Люди из той же плоти и крови завтра не выйдут на работу и вообще никуда не выйдут. И это заставляет поднимать глаза и встречать взгляды. В вагонах электричек, по вечерам понедельников обычно пустынных, вчера было полно народа. И мы говорили, мы улыбались, мы поддерживали друг друга.
В юности у меня не было для такого слов, кроме самых общих. Что нельзя играть на руку тем, кто пытается нас запугать. Что мир всегда чреват катастрофой. И куда бы ни отправился, смерть за плечом и рядом с теми, кого ты любишь.
Теперь я выступаю за ответственность в том, какой смысл придавать случившемуся.
Ответственность от слова «ответ». Каков будет мой ответ, когда происходят вещи, которые не может вместить мое понимание?
Для кого-то смысл катастрофы исчерпывается тем, что мир погряз в насилии и ненависти. Для меня это повод увидеть другое. Например, среди каких мужчин и женщин я живу. Те, кто никого не потерял, сосредоточились не на своем ужасе, а на том, как помочь другим, как сохранить здравость, ясность и спокойствие, чтобы поддержать, позаботиться, утешить.
Самым важным шифтом, произошедшим со мной за последние десять лет я считаю сдвиг от патологического индивидуализма в универсализм, от войны с миром к доверию.
Теренций, может, писал и в шутку «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо», но для меня эти слова обладают нешуточной глубиной. Человек это не набор данностей, которыми он реагирует на внешние стимулы. В человеке есть простор, много места, широта, потенция становиться любым — мистером Хайдом, наслаждающимся насилием и мерзостью, и, напротив, отзываться лучшим, добротой, великодушием, состраданием. Во мне есть все те же самые компоненты, которые есть в тех, кого я готова осудить, но во мне есть и те вещи, которые есть у тех, кто из раза в раз способен подниматься над шкурными интересами, страхом и бессилием, и служить чему-то большему.
«Крепчает ветер, значит жить старайся», словами Валери учит Миядзаки. Если не тренировать себя видеть разные оттенки мира, рискуешь прожить life of despair. Этот блог я затеяла, чтобы писать о бесстрашии пользоваться своим умом, не реагировать автоматически. По дефолту культура тренирует на страх, на то, чтобы с опаской жить, опасливо озираться, опасливо проявлять чувства.
Это особенное время, когда мы нужны друг другу, показывает, какими должны быть отношения с людьми всегда, а не только перед лицом беды.
Ничто не избавит нас от боли и страдания — и непоправимого. И ничто не убьет радость, не растворит ее сладко-тоскливую и гордую, кристально звонкую ноту.
— Мераб Мамардашвили
Нельзя избежать боли, но можно не поддаваться страхам, не создавать внутри токсичную среду недоверия, агрессии, подозрительности. Нет нас и не-нас. Жизнь не частное дело каждого.
Потери реальны, то, что случилось, никогда не будет окей. Но в мире много места, а в нас — нет. И каждый выбирает, как ответить, куда направить внимание.
Иметь смелость не отчаиваться — не значит оправдывать и мириться.
Иметь смелость жить и расцветать вопреки страданию — не значит проявлять равнодушие.
Смысл трагедии для меня — вспомнить о жизни, распахнуться ей, увидеть из окна её интенсивность, её бьющую через край красоту, золотой свет на зелени. Жить сильнее, шире, каждый день дарить другим столько, сколько в моих силах, отзываться лучшим, что есть.
И никогда, никогда не придерживать любовь.
Оджоб, бультерьер
Ты ждешь одну беду,
а приходит другая.
Это не то, что плохая погода,
ты не можешь собраться —
неподготовленность это все.
Мы тревожимся
за спутницу жизни, женщину,
за близкого друга,
за ребенка подле нас
и собаку,
смотрим на море и думаем:
наверное, будет дождь.
Мы приготовимся встретить дождь,
ты не видишь связи
между тем, как солнечный свет меняет
темнеющие олеандры
в приморском саду,
и тем, как меркнет золото пальм.
Не видишь связи
между каплей дождя
на твоей коже
и поскуливаньем пса,
тебя не пугает гром — готовность это все,
существо, бегущее у твоих ног,
пытается тебе сказать,
что молчание — это все,
оно превыше готовности,
глубокое, словно море,
глубокое, как земля,
глубокое, как любовь.
Молчание
сильней грома,
потрясенные, мы теряем дар речи,
будто животные, не умеющие сказать о любви,
как мы умеем, если только
она не становится невыразимой,
а нужно сказать о ней,
и мы говорим поскуливаньем,
слезами —
дождем, что подступает к глазам,
не называя любовь по имени,
молчание мертвых
и молчанье любви, схороненной на дне сердца, —
это одно и то же молчанье,
и молчим ли мы о любви,
о ребенке, женщине или о друге —
это одна и та же любовь, одна и та же,
и она блаженство,
еще невыносимее от потери,
она блаженство, она блаженство.
— Дерек Уолкотт