Lonely secrets: о травме и действиях в ответ

img_8503
Я не помню, от кого или откуда впервые услышала идею, что о горьком и тяжелом опыте необходимо говорить с другими, чтобы это горькое и тяжелое перестало иметь над тобой власть. Но я помню, как влюбилась в цитату из песни «The System Only Dreams in Total Darkness» —  «we said we’d only die of lonely secrets», как хорошо она всё резюмировала.

Сначала я думала, что речь, конечно, идёт о самом одиозном из всего, что когда-либо со мной происходило. Приходя в терапию, я на первой же встрече посвящала в это специалиста, и хотя после этого мы говорили об этом, я никогда не испытывала к этой теме особого интереса, хотя первое время изо всех сил старалась, думая, что я должна победить некую «блокировку». Спустя четыре года регулярной терапии я склоняюсь к тому, что не всё, что считается самым ужасным общественно является таковым в переживании конкретного человека. То, что предполагалось самым разрушительным, для меня оказалось отнюдь не самым.

Для меня настоящими болезненными секретами были другие вещи.

Например, история, как лет в 14 папа загорелся идеей приучить меня к весу денег и давал мне вполне посильную мелкую работу в рамках своего мини-бизнеса, которую я с первой секунды возненавидела всей душой, но почему-то не отказалась. Карманных денег у меня тогда не хватало почти ни на что, но все эти мучительно заработанные деньги я отдавала парню, который всегда просил дать ему “взаймы”, хотя мы оба прекрасно знали, что это означало. Меня мучило то, что я словно раз за разом предавала себя. Зачем было так мучительно убиваться, зарабатывать, чтобы отдать их человеку, который мне даже не слишком нравится?

Или другой пример —  как мне становится до физической дурноты плохо в магазинах одежды, как иногда накатывает волна ужаса при трате большой суммы, даже если умом я понимаю, что могу себе это позволить.

Не одна определяющая история, а множество мелких, застрявших. Задолго до того, как я стала заниматься нарративной терапией, я догадывалась, что на травму можно смотреть не одним-единственным способом.

Конечно, можно поместить травму в центр своей идентичности, как первоисток всего, войти с ней в созависимый роман, как с персоной, встречаясь с которой, можно ставить крест на всей прочей жизни. Пересмотреть все аспекты своей личности сквозь призму травмы, все жизненные решения и принципы —  как обусловленность ею.

Помню, как на своём академическом веку я видела, какой фетиш травмы был в кругах некоторых литературоведов. Все творческие находки, оригинальные сюжеты представлялись не результатом сознательных усилий их авторов, а интерпретировались как побочные эффекты пережитых ранее ужасов. Тогда меня это возмущало, возмущает и теперь. Я прочла массу писательских переписок и дневников, и видела, какой ценой эти люди отвоевывали свои часы или хотя бы минуты стабильности у душевных болезней, чтобы посвятить себя работе. Приписывание гения и любых других заслуг страданиям всегда приводили меня в унылое изумление. Если страдание так генерит или настолько раскрепощает творческую мощь, глядя вокруг, мы давно должны были созерцать мир, целиком  преображённый искусством.

Хотя, если кому хочется думать о своём опыте как о продукте травмы, кто я, чтобы возражать? Могу лишь сказать, что мне этот способ чужд. Я пришла в нарративный подход потому, что он давал практическое применение моей мисфитской идее, что человек не пассивен, он_а всегда занимает некую позицию по отношению к тому, что с ним происходит. В интервью 4-летних детей (!) со случаями множественной травмы есть тому свидетельства.


Приведу здесь два известных постулата о природе травмы, на которые я опираюсь:

—  травму конституирует не событие как таковое, а субъективная реакция конкретного человека на событие, у всех разный биологический субстрат, у всех разные обусловленности развития, и то, и другое влияет на возможности психики справляться с шокирующими или чрезмерными переживаниями, если событие оказалось больше этой возможности —  его называют травмирующим.

—  неодиночество в самом тяжелом опыте может предотвратить травматизацию. В травмирующем событии (или повторяющемся длительно болезненном опыте, так называемой травме развития) человек остаётся один-на-один с чем-то, с чем не может совладать телесно и психоэмоционально, он как бы тонет в этом. Однако, если этому переживанию кто-то со-присутствует, возвращает рассказыванием/называнием, помогает сориентироваться в том, что происходит, человеку гораздо легче пройти опыт насквозь, чем застрять, позволив психике в целях выживания закапсулировать его.

Нарратив означает повествование. Историю, которая  имеет значение. Когда я стала говорить и писать о моих  lonely secrets, я бессознательно искала способ рассказать себя так, чтобы встроить и сделать понятным то странное и как мне казалось, неадекватное, что со мной происходило. Как мне кажется, многие люди идут к психологам и психиатрам за тем же самым —  дать имя, название, понятное им и обществу определение тому, что с ними происходит. Но не всегда это приносит пользу.

Психиатр сказала, что у кого-у кого, а у меня никогда не будет панических атак, потому что моя психика более ориентирована на самоподавление и самоуничтожение, чем на самосохранение. Благодаря этой реплике, я сильно укрепилась в идентичности человека, который всегда бессознательно вредит себе, разрушает себя и все мои истории казались прямыми подтверждениями, что так оно и есть.

Задаваясь вопросом, усугубляло ли это или облегчало мои страдания, я склоняюсь к первому. Мне и так жилось нелегко, а после этого приходилось во всех действиях подозревать патологию, саморазрушение. К своим желаниям я относилась с такой настороженностью, словно прикасаюсь к опухоли. Стоит ли удивляться, что вскоре я вообще перестала чего-то хотеть.

Именно поэтому я так люблю нарративный подход в отличие от других. Его перспектива на страдание не в том, чтобы найти объяснение, мол, «с вами случилось X, X это травма, а ваше поведение сейчас это её последствия», а чтобы сказать «ваше страдание во время X вызвано тем, что в этот момент нарушалось то, что вы свято чтите и во что верите, и степень вашей боли отражает то, насколько то, во что вы верите, для вас важно». Это переворачивает весь язык терапевтической беседы. Мы говорим не о последствиях, а о том ценном, что человек защищал_а внутри себя, претерпевая страдания, и почему он_а это делал_а.

Уайт формулирует так: «Страдание может рассматриваться как свидетельство того, насколько значимо в жизни человека было то, что оказалось поврежденным или поруганным в результате травмы».

Это могут быть и ценности справедливости, честности, принятия, заботы о ближнем, мечты и упования, моральные представления о том, как должен быть устроен мир, жизненные принципы.

В беседе с нарративным терапевтом я вернулась к тем историям и реконструировала события, в которых становилось видимо то, что до тех пор ускользало от внимания. Мои действия в ответ (все нарративные практики на этом моменте внутренне сделают “уииии!”) на то, что происходило.

Это микро-акты сопротивления или несогласия.
Что я делала, когда занималась той неприятной подработкой? Первый ответ, который приходил на ум: ничего, терпела. На этом нарративное расспрашивание никогда не остановится. Что именно я делала, когда терпела? Включала музыку или аудиокнигу, чтобы отвлекаться. Я держала инструмент пломбировки изделий так, чтобы он скорее натёр руку, и можно было закончить «по уважительной причине». Я вздыхала и делала грустное лицо. Я скорее соглашалась с положением дел, когда вздыхала и делала лицо или не соглашалась? Скорее, не соглашалась.

И так далее. Отдавая деньги, я поддерживала свою ценность —  не брать жалких денег, которые даются ценой отупляющей однообразной работы. Привет, разве не об этой ценности написана половина моих лонгридов? Получается, я уже тогда, до всякого опыта паршивых работ, была едина с этим важным.

Понятно, что то, что я привожу тут —  лишь крохотный кусочек того, как работает нарративная беседа, но мне кажется, смысл улавливается.

Уайт пишет: «Подобные беседы создают опору, безопасную территорию памяти, с которой можно рассматривать травматический опыт. Поначалу это маленькие островки, потом — архипелаги, потом — целые континенты. Именно наличие подобных территорий позволяет людям встроить травматический опыт в их жизненные истории как эпизоды, имеющие начало и конец».

То, что имеет начало и конец, создаёт возможность взглянуть на свой опыт без переживания беспомощности, затопления всего себя одним-единственным жизненным эпизодом.

Приведу маленький кусочек из моих учебных материалов для сравнения, отрывок из статьи канадской нарративной терапевтки Эйнджел Юэн “Исследование «действий в ответ» в противовес «последствиям» при работе с травмой» (в переводе Светланы Яблонской):

«Список 1. Последствия:

Как ты себя чувствовал тогда/чувствуешь сейчас?
Как случившееся на тебя повлияло (и продолжает влиять)?

  • Я испугался
  • Я обвиняю себя
  • Я постоянно в тревоге и депрессии
  • Меня «поломала жизнь»
  • Я никак не мог остановить насилие
  • Я был в ужасе
  • Я не доверяю близким
  • Другие люди мной пользуются… я тряпка, об меня вытирают ноги
  • Я никчемный человек
  • Я вышла замуж за копию моего отца-насильника
  • Я опустошён

Список 2. Действия в ответ:

Как ты реагировал на происходящее?
Что ты делал?

  • Когда мне было страшно, я прятался под кроватью
  • Я старался, чтобы мои сестрёнки не услышали, как бьют маму
  • Я придумала себе воображаемую подругу, она отвлекала меня и помогала не думать о том, как ужасна была тогда моя жизнь
  • Я подумал, как было бы хорошо спрятаться в погребе
  • Я зарываюсь с головой в книги
  • Я разговариваю со своей кошкой
  • Я никогда не причиню вреда другому человеку
  • Я заступаюсь за других людей, когда с ними дурно обращаются
  • Я сделал вид, что согласился с тем, что она сказала… но внутри себя знал, что она была неправа»

Когда спрашиваешь человека о том, что он делал в ответ на травму, это позволяет ему осознать, что он «действительно что-то делал». А люди всегда что-то делают, даже в моменты “оцепенения”, “замирания”, они делают что-то про себя, чтобы защитить свою физическую и/или психическую целостность, возможность думать иначе или верить во что-то даже когда нет возможности активно противостоять.

Расспрашивая человека о действиях и намерениях за ними, мы возвращаем собеседнику силу определять значение случившегося, которой история травмы лишает. Не раз и не два я наблюдала, как меняется представление человека о себе в ходе бесед, когда он_а обнаруживает, что даже тогда не терял_а связи с чем-то, что считал_а “своим”, важным, смыслообразующим.

Так что сейчас, когда речь заходит о lonely secrets, то оптика, через которую я смотрю на себя — нарративная. Я ищу не то, где «все сломалось», не гадаю, как именно и что теперь идёт не так… это всё только мои фантазии о том, как что-то могло бы быть. Иногда их можно отгоревать. Но иногда и в этом нет потребности. Я ищу и нахожу то, где я не ломалась никогда, где я страдала, но не потому что была слабой и уничтоженной, а потому что осмеливалась верить очень сильно в то, что ТАК быть не должно. Моё страдание отражало моё неравнодушие. А это неравнодушие до сих пор со мной, с ним я пишу все тексты, с ним веду свои нарративные беседы. Словом, оно проявило себя стойким, прибыльным и приятным. И в ближайшем будущем я не планирую с ним расставаться.

  • Brumic

    it was good but why no more kid